— Останови здесь, любезный!
Возница с некоторой укоризной покачал головой:
— Замерзнете, барин. Нельзя ж этак-то… Оно, конечно, загул — я понимаю, душа просит, однако…
Промокший до нитки барин протянул ему не менее вымокшее германское портмоне и, равнодушно махнув рукой, ни слова не говоря, с пасхальной радостью среди зимы на лице побрел «веселыми ногами» навстречу петербургскому рассвету.
Викентий Алексеевич бежал по пустынному городу, не чувствуя холода, ветра, снега. Он то и дело спотыкался, падал, встав на ноги, опять устремлялся вперед, бормотал, стуча зубами, как в горячечном бреду, порой воздевал руки к светлеющему предутреннему небу и едва не переходил на крик.
— Господи Боже, Спасителю мира, слава Тебе!
Головокружение, слабость и тошнота — все это было ничто по сравнению с вернувшимся ощущением собственного тела. Даже в безоблачном детстве Думанский не испытывал такой эйфории, такого восхитительного чувства — он опять стал самим собой, не уродливым раздвоенным существом, в котором дух и плоть причиняли друг другу страдания, а исполненным гармонии высшим творением Божиим! Пьяный, попавшийся ему навстречу, мгновенно протрезвел и, уступая дорогу, закрестился, словно именно в этот миг постиг вечную суть вещей.
Где-то возле Кирочной восторг Викентия Алексеевича уступил место ощущениям «от мира сего». «Времени сейчас, верно, около шести — сколько же меня по городу носило?» Он наконец почувствовал январский холод.
Оглядев себя, увидел, что кесаревская пара на нем изорвана, сорочка окровавлена. «Это кровь негодяя Кесарева… Домой сейчас же — очиститься, смыть всю эту грязь, переодеться… А потом к Молли, непременно!» Разжав кулак правой руки, он с радостью обнаружил буквально впечатавшийся в ладонь орденский крестик с поражающим змия святым всадником-победоносцем. Как тот попал из сюртучного кармана в ладонь, адвокат не помнил, но это было совершенно не важно — главное, крест-святыня был с ним. «Благодарю тебя, Святый Георгие! Благодарю тебя, путеводитель мой и спаситель!» — он прижался губами к чистой, белой эмали креста и ощутил неизъяснимую теплоту, разливающуюся по всему телу — это на морозе-то! Ликуя, адвокат вдохнул полной грудью свежий воздух, со слуха его будто бы спала тонкая пелена, глаза словно промыли. Он опять воспринимал звуки и краски во всем их сочном, живом многообразии.
«Какое блаженство быть самим собой! Нужно было столько пережить, чтобы осознать это… Какое сегодня число? Запомню и буду справлять как день моего второго рождения! Ангел-хранитель не оставил меня, праведный батюшка Иоанн Кронштадтский молился за нас с Молли… Чудны дела Твои, Господи! Дивен мир Твой!»
Минуты через две после того, как Думанский позвонил в дверь своей старой квартиры, служанка открыла. Увидев хозяина, она тут же пригнулась, испуганно закрыв руками голову, будто ожидая удара (подлинный хозяин ни разу не позволил себе дотронуться до нее пальцем).
— Ой, барин, простите, замешкалась… Задремала, окаянная.
Спешно бросилась снимать с адвоката ботинки. Викентию Алексеевичу стало неприятно.
— Да что это с тобой, Дарья? Оставь! — Он никогда не поощрял подобострастия слуг. — Оставь же. Я сам.
Дарья замерла и, не вставая с колен, подняла на него глаза, в которых все еще был испуг:
— А, барин? Не так что? Так я мигом… Я переделаю.
— Все так, — ответил Думанский, разглядывая прихожую и не находя многих вещей на их привычных местах. Почти напротив входных дверей висел небольшой фотопортрет Элен, точно привет из их медового месяца. Строгая траурная рамка, уголок которой был перевязан черной муаровой ленточкой, напоминал совсем о другом — недавнем и жутком. Сердце кольнуло: «Несчастная: А этот подлец, скотина… не мог даже соблюсти приличия, хотя бы разыграть скорбящего вдовца! Это траурное фото наверняка Даша повесила — она-то была неравнодушна к своей барыне».
— А что Элен? Прощание было достойным?
Служанка неуверенно, с явным удивлением, с ноткой осуждения и слезой в голосе ответила:
— Да что же… Вы будто не знаете? Похоронили ж третьего дня после несчастья-то — по-христиански. Особенно-то не церемонились. Да на Успенском же, в третьем разряде, чуть не в болоте… Неловко, барин, — вас и на панихиде не было, и на кладбище ехать отказались. Я, правду сказать, сорокоуст заказала у Сергия на Литейном… Ой, что я говорю-то, сейчас осерчаете…
— Нет, Даша, все верно — хорошо, что в церкви молитва будет… Какая циничная жизнь… Упокой Господь ее заблудшую душу! Что ж, не забывай барыню — она была добра к тебе. А я… — Адвокат тупо уставился в пол, но усилием воли заставил себя выйти из оцепенения. — Да-с, печально все и нелепо… Ты вот что, Дарья, ванну мне приготовь и платье новое, неношеное…
Служанка унеслась исполнять приказание. Викентий Алексеевич мрачно улыбнулся: «Прислугу вышколил в считаные дни: не ворчит, не перечит. Вот она, мужицкая хватка! Что называется, из грязи в князи».
Не раздеваясь, он осторожно подошел к большому зеркалу, с облегчением вздохнул, увидев себя во весь рост. Постоял, привыкая к своему прежнему — новому — облику. Грязным пальцем с удовольствием начертил на зеркальной поверхности круг. По-хозяйски зашел в свой кабинет: на письменном столе среди разбросанных документов желтел старый кожаный саквояж. Это была явно чужая вещь. «Где-то я его уже видел, или мне кажется?»
Думанский окинул взглядом кабинет: знакомые предметы будто не узнавали хозяина, прятались по углам. Старинный письменный прибор, память о деде — бронзовая чернильница, пресс-папье, подсвечники были неухожены, закапаны воском, перо торчало из чернильницы, а не из подставки, специально для него предназначенной, ваза, всегда стоявшая раньше на книжном шкафу, оказалась на деревянной тумбе для бюста, а сам бюст Цицерона, подаренный Викентию Алексеевичу в память об окончании училища, — на месте вазы… Внешне вещи не изменились, но от них исходил дурной дух другого человека.