— Ну вот, как всегда — девочка! А он говорит со мной так, будто я уже совсем взрослая. Ведь взрослые барышни — я это постоянно слышу вокруг — больше всего на свете мечтают о любви и о том, чтобы выйти замуж…
«Только за меня!» — подумалось мне и тут же, не соображая, что делаю, я опустился на колени в грязь посреди посыпанной опилками, истоптанной сотнями ног аллеи, умоляя мадемуазель Савелову, конечно же не ожидавшую такой реакции «дяди», сделать меня счастливейшим из мужчин и позволить мне, со своей стороны, принести счастье ей; нес еще какой-то лихорадочно любовный взор, а когда я, привыкший к тому, что мои желания исполняются всегда (я и сейчас убежден, что должно быть именно так), поднял голову, то увидел на лице обожаемого существа замешательство, пожалуй, даже страх! Так мог смотреть только человек, на глазах у которого вывернули наизнанку всю систему воззрений на мир да вдобавок поставили вверх ногами.
— Но милый, добрый дядя Аристарх… так же нельзя! Невозможно…
Я видел, что Машенька-Молли старается сохранять самообладание, но голосок ее срывался:
— Вы же такой уже старый. О, Господи! Простите, совсем не то хотела сказать. Вы ведь мне друг, верно? Вы для меня почти как родной, а тут совсем-совсем другое. И это так отвратительно… то есть я хотела сказать, так ужасно, когда жена вдвое младше мужа — они непременно становятся несчастны! Есть картина «Неравный брак». Помните? Такого не должно быть! И пожалуйста, не пугайте меня так больше, вы ведь пошутили, не правда ли, ведь это все не всерьез?
У меня кровь прилила к лицу, губы задрожали — я чувствовал лишь, как слова сами собой срываются с языка, расширяя пропасть, мгновение назад разверзнувшуюся между нами.
— А если всерьез, что тогда? Ты знаешь, дитя мое… Вы знаете, мадемуазель, что мне чужд юмор, и сейчас я менее, чем когда-либо, склонен шутить — оставим шутки простолюдинам. С первой нашей встречи я полюбил вас, и если сейчас вы не дадите определенного ответа, мне больше незачем, решительно незачем будет оставаться на этом свете. Прошу вас, Молли, не торопитесь с отказом, иначе я сам потороплюсь и…
— Нет! Нет, дядя Аристарх, не надо так говорить, пожалуйста! — воскликнула моя опрометчивая юная Госпожа. — Самоубийство — тяжкий, непрощаемый грех, и вообще… Как же это все неправильно! Я люблю вас как старшего друга, даже больше — как родственника.
Я никогда не смогу быть с вами ближе, потому что… потому что это так же противоестественно для меня, как выйти замуж за родного отца! Вы же сами давеча рассказывали мне про две параллельные, которые никогда не пересекутся.
«А Лобачевский? В бесконечности — в Вечности! — они обречены пересечься!» — хотел было с жаром возразить я, но не проронил в ответ ни слова. Передо мной возвышалась глухая стена женского упрямства.
...…1900 г.
Голуби, голуби, всё голуби… Никуда не деться от них, от этих голубей! И что льнут? Не чуют тьмы души моей… Я и сам заблудился в непроницаемом мраке, а им хоть бы что — не чуют, глупые твари! А может, не боятся?! Грязь к ним не липнет, чисты, как вестники света… Зато со мной случилось то, чего всегда подспудно ждал и чего в тайне страшился более всего.
Жажда безграничной власти, мечты о несметных богатствах, века составлявшие головную боль моего существования, вдруг представились мне сомнительным фантомом! Стоило лишь моим надеждам, отчаянному признанию в беззаветной любви встретить Ее бесхитростный и спокойный отказ… Вечная кровавая борьба за обладание бренным миром, бесконечная вереница прежних жизней — решительно все тогда расступилось перед ангелом небесным в девическом образе, ушло на отдаленный план, колышась зыбким горизонтом.
Я ведь теперь всюду вижу Твой утонченный образ, Молли: восхитительную головку в уборе золотисто-каштановых волос (такие у мадонн Сандро-Флорентийца), словно увенчанную драгоценной диадемой, глаза — призрачно-зеленоватые, с такой трогательной «косинкой» глаза, длинные и тонкие, почти прозрачные пальцы, повелевающие клавиатурой рояля, благородную дрожащую жилку у виска, там, где завивается девичий локон…
Царственная моя Молли, одним лучистым существованием своим, Всемогущая, Ты превратила самонадеянного мизантропа в безропотного раба, жаждущего одного благосклонного взгляда Госпожи, одного слова… Но с того самого святочного вечера Ты сторонишься меня, неизменно молча ускользаешь. Вот уже не первый месяц такой пытки безмолвием, отчуждением. В конечном счете — мучительное неведение того, что творится в Твоей замкнувшейся душе! Конечно, благородство воспитания, врожденный такт не позволили Тебе проговориться отцу о нашем откровенном объяснении, но это же непреклонное благородство заставляет Тебя тщательно скрывать предмет своей наивной сердечной привязанности от «почти родного», но почти безумного «дяди Аристарха». И — подумать только! — самому мне, всесильному тайновидцу-«мудрецу», старому конспиратору, не найти этого наглого юнца, укравшего Твое дорогое сердечко, не выследить, как я ни бьюсь! Кто придумал пословицу: «Не было бы счастья, да несчастье помогло»?
Не иначе, сам мудрый Змий. Ну кто, как не он, мог смилостивиться над своим слугой и устроить все так промыслительно? Я не смел и предполагать подобного! Правда, сначала заметил, что банкир стал со мной как-то холоднее, суше в разговорах. Это он-то со своей пресловутой закрытостью и отношением ко всем свысока — еще суше, еще церемоннее!
Мне даже стало казаться, что он догадывается о моем отношении к Молли, и я подспудно ждал сурового объяснения теперь уже с разгневанным родителем, но случилось другое. Мартовская погода в Петербурге коварна: слякоть, грязь и, что всего несноснее, пронизывающий ветер с залива.