— Как благословите… Как положено, батюшка, — повторила женщина. В глазах ее читалось недоумение.
«Первый раз слышу, чтобы крестили неполным погружением. Это у католиков, что ли, такой обряд?» — подумалось Думанскому.
«Батенька» едва сдерживал раздражение, но ответил нарочито спокойно, лишь стекла очков грозно блеснули:
— За первое — пять целковых положено, за второе — полсотни. Ясно, непонятливая моя?
Лицо бедной женщины залил густой румянец.
— Как же так, батюшка? Это же невозможно! Пятьдесят рублей — месячное жалование моего супруга… Простите, у нас сейчас нет таких денег…
Она растерялась, хотела было уйти ни с чем, но Ирочка заплакала, что-то зашептала, держась за материнский подол. Тогда женщина смиренно обратилась к священнику, склонив голову и сложив ладони, как следует:
— Благословите, батюшка, в обратный путь.
Священник, не глядя на прихожанку, спешно помахал перстами в воздухе, брезгливо протянул руку для поцелуя, уже всецело занятый своими мыслями.
К нему подвели тучную барыню в дорогом салопе, толстые пальцы ее были унизаны дорогими перстнями. «Батенька» сразу переменился в лице, заулыбался, посторонился, уступая место важной особе, участливо спросил:
— Что стряслось, моя милая?
С трудом переводя дух, барыня начала исповедоваться:
— Я вот, отец мой, больно уж чревоугодлива. Покушать люблю не в меру. Уж так грешна, в Великий пост все мясцо вкушаю, даже на Страстной. И в Филиппов… В пост-то оно ведь дешевле. И все тучнею и тучнею… Что делать-то, отец мой? Уж освободите от греха, я не поскуплюсь.
«Отец» осклабился:
— Ну, с кем не бывает, все мы люди грешные. Пост-то он, конечно, от Бога, но вот говорят ученые люди, у каждого свой пост — каждый организм сам чувствует, когда ему голодать, когда насыщаться. Правду сказать, в нашем сословии многие тоже греху такому ох как подвержены! Я и сам слаб. Свининка-то, она и в пост сладкая, хе-хе…
А ты иди, милая, с миром и не слушай никого — отпускаю и разрешаю! Святки ж на дворе — разговляйся себе в удовольствие…
Довольная барыня протянула слуге Божию красненькую, он проворно спрятал ее в бездонные недра подрясника.
Внутри у Думанского все кипело. «Что делается. В Божьем-то храме! Какой позор на Святой Руси! До чего дошло!».
Тем временем к иерею за советом спешил уже другой страждущий, по виду — простой мастеровой, но аккуратный, в чистой белой косоворотке.
— Вы вот объясните мне, батюшка, недостойному, какой я великий грех совершил? Прихожу намедни на Пустой рынок, а там такая ситуяция: стоит торговец (басурманской веры-то, сразу видно!), торгует мандаринами — к Рождеству Христову самый фрухт! Вижу, подходит к нему земляк, что ли, какой, такой же чернявый. Покричали чего-то они по-своему — они ведь всегда громко так говорят, будто и народу вокруг нет, — ударили по рукам, обнялись, и, смотрю, торговец-то своему, почитай, полпуда мандаринов то ли за красивые глаза, то ли за медяки какие отсыпал. Вдругорядь такой же абрек подошел к нему, и опять он ему все, почитай, задаром. Дай, думаю, посмотрю, что дальше будет. Подошла к нему баба наша русская, статная; он на нее так и зыркает, огонь в глазах. Та говорит, мол, дай, милок, фрухтов своих с фунт, а он ей и отвечает: «Мандарины сладкие, сочные, дорогая! Я по вашему плохо понимай. За пять рублев ради вашего праздника бери!» Тут меня злость взяла. Ах ты, думаю, нехристь такой! Пять целковых за фунт фрухтов?! Зря, что ли, мой дед с Ермоловым вас усмирял? Ну, не сдержался я — и прямо в харю, простите, батюшка, в физиогномию типу этому. Он как начал ругаться по-своему. Я ему — еще на орехи.
«Батенька», краснея и пыхтя, с трудом слушал «грешника» и наконец оборвал его:
— Скверно ты поступил. Грех-то какой большой! Человека по лицу, по образу, можно сказать, Божию! Господь всех велел любить, невзирая на нацию, — все для него равны, и плохие, и хорошие, и черненькие, и беленькие. Вот вы… — он замялся, поправился, — мы, русские, большой грех имеем — нет у нас братской любви к евреям. А за что? Всюду их, несчастных, гонят, презирают, а они ведь никого никогда не обидят… — Он вдруг обратился к Думанскому: — Вот ты видел, чтобы еврей когда-нибудь муху обидел?
Викентий Алексеевич молчал: он был не склонен спорить, да и на самом деле ему не приходилось видеть еврея, обижающего муху.
— Ответствуй! — рыкнул иерей.
— Не видел, — тихо прошептал Викентий Алексеевич.
— Вот и я говорю, не бывало такого! — довольно констатировал «батенька». — И вообще, сам Христос кто был? Правильно, еврей! Так что иди-ка ты, братец, — «батенька» обратился опять к мастеровому, — и подумай о своей заблудшей душе. Мерзок ты мне — отлучаю от причастия на полгода.
— Где ж это видано! — вырвалось вполголоса у кого-то из прихожан.
Отчитанный мастеровой, озадаченно почесывая затылок, отошел к образам:
— Не пойму я чего-то…
В это время внезапно широко распахнулись соборные двери, так, что с улицы в притвор ворвался холодный январский ветер, а вместе с ним ватага одетых во что попало настоящих босяков. От них шел невыносимый дух, и вели себя «случайные» прихожане безо всяких церемоний — ругались, хохотали, кто-то даже шапку не снял.
«Батенька» вдруг со всех ног бросился к ним. «Ну, этих-то он должен приструнить», — понадеялся Думанский.
— Мир вам! — возопил священник. — Ну что, решили? Снимаете помещение на ночлег? Места всем хватит — платили бы исправно… Да смотрите, ничего не утащите, знаю я вашего брата, греха с вами не оберешься! — И он погрозил всей честной компании пальцем.