— Пустяк — царапина. Не бери в голову, Иван Демидыч, собака — она на то и есть, чтобы своего хозяина охранять. Откуда ей знать, может, я зла тебе желаю?
Гуляев заулыбался:
— Шутишь, дорогуша. Дай-ка я тебя расцелую! — И он уже потянулся к лже-Викентию, чтобы доказать ему искренность своих дружеских чувств, но в этот момент приумолкнувший было пес грозно зарычал.
«Думанский» вздрогнул, косясь на дверь чулана-конуры. Гуляев только обернулся к двери и, погрозив пальцем, рявкнул:
— Но-но, не перечь, а то осержусь! Не умножай скорби на земле. Это друг, друг. Понял, Дроня?!
Дроня хоть и не видел угрожающего жеста хозяина, но рычать перестал, а только как-то обиженно тявкнул.
— Вот, говорят, тварь неразумная, а он у меня необыкновенный, — спешил объяснить гостю Гуляев. — Его мать была породистая сука — борзая чистых кровей. Жила в доме у моей матушки. А из дома ее, Эльзу эту, никуда не отпускали — гулять прямо на балкон ходила. Балкон у нас был огромный, галерея с баллюстрадой, матушка там даже цветник насадила, кустов всяких развела — так в кадках и росли. И вот выходит как-то мать моя на цветы полюбоваться, а Эльзы нету нигде. Глядит, а та валяется прямо под балконом, на клумбе. Ну, матушка, все конечно, в крик сразу: как де так, кто туда ее любимицу отпустил, не углядел… А никто и не отпускал — сама вниз сиганула, борзая ведь! Так и лежала без сознания… Ну, послали людей, подобрали, в дом принесли. Матушка сама помыла ее, обогрела, а через три недельки глядь — она брюхата! Щенков всех утопить хотели, я насилу уговорил одного оставить — самого толстого и сильного. Помню, как ни положишь их, а этот всегда наверху окажется, на братьях своих, — выползет и морду вверх тянет. Потеха! Вот и вырос — Дроня. Кто отец, так и не узнали, но, видно, здоровый зверюга был. А на мать совсем не похож получился. Такой и вышел, пар-ве-ню.
— Не пробовали дрессировать? — поинтересовался лже-Думанский, обгладывая поросячье ребро.
— А чего его дрессировать-то? Он и так умный. Я ить и сам особого образования не имею, однако капитал дай Бог каждому заработал — вот этими самыми руками, а больше мозгами своими. — Купец звонко хлопнул себя ладонью по лбу: лоб действительно был крепок и велик. — И Дроня весь в меня, просто копия! Я родился-то как? Отец у меня был… Веселый, добрейшей души и характером сильный. А как мать с похмелья под юбку хватит, так, бывало, приговаривает: «Вот мой алмаз-брильянт, вот мой клад».
Пока «Думанский» соображал, какая связь между умным псом и «кладом», принадлежавшим гуляевскому отцу, хозяин продолжал:
— Ежели бы Дроня человеком был, он обязательно стал бы настоящим разбойником, атаманом стал бы. Знаешь, он на улицу выйдет, а вокруг тут же стая собак собирается, и Дроня мой — во главе. Как я прямо!
Гость ухмыльнулся:
— Да уж, за вами тоже все кому не лень увязываются. Когда личность видная, всегда так. Выпить-то не хотите больше?
— А и правда! — не раздумывая согласился Гуляев. — За хорошего гостя я море выпил бы, коли б мог.
Он сам налил себе до краев чайную чашку померанцевой и тут же присовокупил ее к тому, что уже плескалось в его бездонном чреве. Затем продолжил исповедоваться:
— Я, вообще, человек честный, хоть и грешен много. Вы не смотрите, что меня несколько государств к смерти приговорили, — это все от их иноверного недоразумения… Не хотят, подлецы, понять православного человека. Куда им, немцам-англичанам, русскую душу понять! Они и друг дружку-то не понимают: боятся нутро свое открыть. Моя душа, как реки наши, как Волга-матушка, Двина: в узком месте — восемнадцать верст в ширину, а уж в широ-о-о-ком… — Он развел ручищи и чуть не смел со стола один из графинов, опрокинув все же рюмку. — В широком — шире моря! А еще Дроня-то, дружок мой, чего учудил… Он ведь, паршивец, послушный какой! Оставил я тут как-то на полу коробку наилучшейших конфект, а сам ушел. Вернулся под утро, а он сидит над конфектами голодный! Веришь ли, ни одной не съел, зато вся коробка слюнями до краев. Вот это преданность, это верность! А я все, значит, о себе да о своем? Не взыщите, пожалуй. Я ж, отец вы мой, должник ваш вовеки! Уж пришел, уважил — не погнушайся, брат, спасибо мое принять.
С этими словами он достал пухлый бумажник, сунул прямо в карман своему «спасителю», капризно замахал руками, когда тот сделал вид, якобы не хочет брать деньги:
— Не сочтите за мзду — от души это, люблю я вас, Викентий Лексеич! Слезами горю не поможешь, а деньги порой лучше лекарства. И не вздумайте отказываться, не обижайте Гуляева!
К некоторому его удивлению, «Думанского» больше не пришлось уговаривать.
— Ну спасибо, Иван Демидыч! Душевный вы человек. По правде-то, мне это сейчас очень даже кстати.
Они выпили еще по рюмке на брудершафт, и тут «Думанский», достав из бумажника деньги, стал их деловито пересчитывать, слюнявя тонкие пальцы. Купец оторопело глядел, но лже-Викентий не угомонился, пока все не пересчитал, затем преспокойно засунул бумажник во внутренний карман сюртука и, заметив недоумение Гуляева, пояснил:
— Чем больше считаешь, тем их больше, — вот ведь какая хитрая штука!
На уме у него было другое: «Мог бы и больше дать, однако хорошо хоть наличными».
Гуляев, который остановиться был уже не в силах и к тому же хотел оправиться от удивления, налил себе еще.
— У меня утраченное ощущение жизни… Всё как во сне вижу: кто-то что-то говорит, мельтешит перед глазами, все кругом чем-то заняты, а я смотрю жизнь, как фильму в си-нема: и чудно, и жутко — вроде все ненастоящее… Глаз синева, любовь и очи, я не хотел тебя порочить…