Думанский вытащил из-под сиденья один из своих чемоданов и, немного повозившись с замком, извлек оттуда тяжелую шкатулку.
— Чуть не забыл — это тебе, Молли!
— Что это? — удивленно спросила Молли, созерцая столь необычный подарок.
— Как же, твоя давняя пропажа. Вот, смотри!
Викентий Алексеевич откинул крышку, но вид сокровищ Петра Андреева не произвел на его спутницу того впечатления, которого он в глубине души немного опасался (презренный металл и драгоценные камни способны смутить порой даже чистую душу, особенно когда им придали такой привлекательный художественный вид). Лишь смутное любопытство мелькнуло в глазах Молли. Перебрав содержимое шкатулки, она извлекла только старинной работы колье из крупных изумрудов, так подходившее к ее серьгам (Думанский вспомнил, как его самого поразило это сходство).
— Колье и серьги подарил мне один странный, темный человек. Я не хочу это брать с собой — в них прошлая, минувшая жизнь. Чувствую что-то совсем чужое, не мое и какое-то… мрачное. И тогда, в «той» жизни, я приняла «дар» из долга — убери с глаз, ради Бога! Пусть это забудется совсем, не желаю помнить…
Думанский уже решил отдать ларец первому попавшемуся нищему, но вовремя вспомнил, что времена изменились и за видимостью благообразной бедности может скрываться неизвестно что и кто. Извозчик тем временем свернул по Пантелеймоновской налево и весьма кстати впереди показался классически строгий Спасо-Преображенский собор.
— Подожди меня здесь, я ненадолго. И умоляю — ни в коем случае не покидай сани!
Взяв под мышку тяжелую кесаревскую шкатулку, он направился в храм. Пожертвовать даже неправедно нажитые сокровища на святое дело — что может быть разумнее и полезнее?
В соборе шло отпевание. Приглядевшись, Викентий Алексеевич увидел в гробу не кого иного, как Кесарева! В первое мгновение холодная волна пробежала по всему телу — с головы до ног и обратно: настолько он привык за это время считать своим отвратительный кесаревский облик. Впрочем, покрытое смертельной бледностью, лицо «усопшего» приобрело даже некоторое благообразие, будто этот человек и в самом деле очищался от той скверны, в которую вверг себя. «Неужели Господь помиловал его, простил?!»
Но нет, этого не могло быть для того, чьи преступления были столь безжалостны, а смерть — так омерзительна и противоестественна. Приглядевшись, Думанский заметил, что очертания тела Кесарева, до шеи закрытого черным покрывалом, чересчур бесформенны, голова — страшно представить! — лежит будто сама по себе. «Ах да, его же съели, а голова — единственное, что осталось нетронутым… Господи, спаси и сохрани!»
Отец Юзефович старательно размахивал кадилом — не «махал», а буквально помавал! — хор вторил ему, печально и торжественно выводя «со святыми упокой». Вокруг гроба со свечками в руках выстроилось человек двадцать. Некоторых Думанский даже узнал: это были «товарищи» по налетам, в которых он поневоле принял участие. Лица некоторых из них были полны искренней неподдельной печали и размышлений о тщете и бренности земного существования. Они крестились и тихонько подпевали хору.
Но так вели себя далеко не все. Толстяк, который когда-то чуть ли не силой заставил правоведа пить водку с пивом из котелка, сиял как масляный блин и, едва прикрыв рот рукой, рассказывал соседу что-то веселенькое. Другой цинично разглядывал икону-картину Марии Магдалины — откровенное подражание то ли Мурильо, то ли Тьеполо — и на лице его отражались явно не благочестивые мысли.
Никаноровна, разодевшаяся в какой-то невероятный салоп из черного бархата и столь же черную шляпу с эспри из страусовых перьев, стояла у самого гроба. Почти выцветшие глазки ее были густо обведены черным, губы же лоснились от ярко-алой помады, отчего лицо старухи приобрело ужасающий, запредельный вид. Слезы прочертили по дряблым щекам черные дорожки, рот, который «скорбящая», не задумываясь, вытерла рукой в кружевной перчатке-митенке, превратился в бесформенное пятно. Старуха то принималась плакать, жалобно причитая, то грозила покойнику карой, то принималась нести всякую ахинею вместо молитв:
— Вот ты помер, а кто мне теперь поесть принесет… Поматросил, выходит, и бросил? Я на тебя ангелам пожалуюсь! Они тебя с неба-то назад спихнут, нечего тебе там делать. Раскинулось море широко и волны бушуют вдали… И слезы у многих сверкнули… Маруся отравилась!
Рядом с ней стояла чернявая Зара — действительно безутешная вдовушка. Не сводя глаз с мертвого Кесарева, она тихонько, как собака, выставленная хозяином на лютый мороз, подвывала. Вопреки ожиданиям, глаза ее были сухи, а выражение лица внушало сильнейшие опасения за ее рассудок.
Не слушая помешанных женщин, Думанский решительно потеснил их и шагнул вперед. Послышался ропот удивления и недовольства, сам Юзефович остановил отпевание, запнувшись на полуслове. Открыв ларец, Викентий Алексеевич вывалил его содержимое прямо на пол к подножию гроба.
— Кесарю кесарево, — произнес он почти без выражения и, не оглядываясь, поспешил было к выходу, но, сделав несколько шагов, вернулся. Собрав с пола драгоценности, на глазах у присутствующих адвокат подошел к цыганке и быстро всучил ей всё — с рук на руки.
— Это для ребенка! — пояснил он ничего не понимающей женщине. — Э-э-э… Он просил передать это вам в том случае, если сам уже не сможет.
В лице Зары что-то дрогнуло, и оно перестало напоминать застывшую маску скорби. Уткнувшись в драгоценности, вдова принялась поливать их слезами, как последний дар «яхонтового Васеньки».