Уверовав в то, что Сам Господь послал ему заступника, командир уже практически не существовавшей третьей роты N-ского пехотного полка вместе со своим певучим «небесным» покровителем героически сдерживал натиск целой роты японцев. Впрочем, сопротивление противник встретил достойное, так что в его рядах бойцов тоже сильно поубавилось.
Прикрытый Смирновым от очередного удара, Асанов увидел вдруг прямо перед собой искаженное воинственной гримасой благородное лицо вражеского офицера.
«Судя по всему, тоже командует у них ротой», — только и успел подумать поручик, как вольноопределяющийся с воплем «Не-е су-удьба мне-е жи-и-ить без ми-лой!» бросился прямо на самурайский меч и, разрубленный смертоносной сталью, рассекающей и волосок в воздухе, захрипев, упал прямо к ногам своего командира. Без сомнения, Смирнов был мертв. Асанов не желал верить случившемуся: «Можно убить меня, но разве ангела Божия можно убить?»
Перед каждым боем Асанов был готов к тому, что на сей раз выбор падет на него. Смерти не страшился — он веровал, что окажется в лучшем мире, потому что на этом свете больше всего боялся сотворить зло — оскорбить кого-нибудь ненароком, сделать другому больно; ему становилось не по себе, когда в сердце его просыпалась ненависть, даже к человеку дурному, но при этом убить врага поручик считал своим долгом — зло должно быть раздавлено, когда сделать это в твоих силах.
Русский офицер Асанов презирал смерть, но в миг, когда сам ангел-хранитель отвернулся от раба Божия Владимира и безносая готова была обрушить на него молниеносный удар самурайского меча, ротный испугался — испугался посмотреть ей в лицо. Он зажмурился, представив, как холодный, бездушный металл единым махом повергнет во прах «кости смиренныя», как его, Асанова, обезображенное тело упадет на труп вольноопределяющегося Смирнова… «И взгремели на павшем доспехи…» — неожиданно всплыла в мозгу таившаяся там с детства ужасная Гомерова строка, но тут же завещанная Богу душа вытеснила ее спасительным: «Помяни мя, Господи, во Царствии Твоем!» — и страх исчез, сменившись покорностью воле Всевышнего.
Асанов заставил себя сделать шаг вперед, открыть глаза и пошатнулся, но не от смертоносного удара. То, что увидел поручик, было невероятно: японский ротный, который, по всем законам логики и военного искусства, должен был сразить его, повернулся к Асанову спиной и с каким-то остервенением бросился крошить направо и налево своих боевых товарищей! Самурай делал это поистине виртуозно (другое слово недостаточно характеризовало бы его воинскую выучку), приковывая к себя взгляд, и в какой-то краткий миг, когда он поменял положение рук на рукояти и его правая ладонь приоткрылась, русский офицер ощутил несвойственный ему мистический ужас — через всю ладонь, там, где у всякого смертного проходит линия жизни, синел идеально прямой и четкий глубокий шрам!
Внезапно вместо привычного «банзай!» самурай мерзким высоким голосом, почти фальцетом, запел. Русский ротный от неожиданности и из-за жуткого японского акцента не сразу сообразил, что это за воинственный гимн, но когда разобрал слова родной речи, понял: «Песня Смирнова!» Впрочем, приди в этот момент поручику любая другая, самая нелепая, мысль, она потонула бы во всеобъемлющем сознании того, что он спасен, что смерть прошла стороной и в этом бою ему опять повезло. Состояние Асанова было подобно опьянению — он с безумной улыбкой наблюдал за тем, как опешившие японские солдаты в панике бегут от своего командира.
Он не слышал топота копыт, наполнившего воздух, устрашающего гиканья и свиста, победного «ура!» казачьей сотни, в последний момент посланной командованием на выручку истекающему кровью N-скому полку. Поручик пришел в себя, уже когда казаки, упиваясь местью, расправлялись с обескураженными японцами. Он видел, как разгоряченный рысак подмял под себя того самого неистового офицера, который убил Смирнова и чуть было не расправился с самим Асановым, как лихой сотник взмахнул шашкой, и та, чиркнув в воздухе, отправила самурайскую душу в обиталище ее доблестных предшественниц или в тело какого-нибудь только что родившегося японского героя.
Снова раздалась песня Смирнова — на этот раз из уст казака, оборвавшего жизнь японского офицера. Во взгляде и в повадке его проявилось что-то новое, нехарактерное для человека из народа. А может быть, Асанову это лишь привиделось.
«Интересно, что сказал бы об этой смерти вольноопределяющийся Смирнов? — подумалось поручику. — А ведь именно ему я обязан тем, что сейчас думаю, дышу. Какой неуравновешенный, изверившийся был человек, ницшеанец, а погиб, как полагается православному — „живот положив за други своя“. Воистину неисповедимы пути Господни! Царствие Небесное новопреставленному рабу Божию Петру!»
В тот же миг Асанов почувствовал невероятной силы огненно-жгучий толчок в бедро, голова закружилась, перед глазами все поплыло и наконец потонуло в непроницаемом мраке.
Ангел-хранитель не оставил Асанова. Ранен он был легко — пуля прошла через мягкие ткани, не задев кости. Тонкие натуры, даже закаленные многими испытаниями, норой теряют власть над собой в самых непредсказуемых ситуациях, так что сознание покинуло поручика в большей степени из-за психического потрясения. Придя в себя на койке походного лазарета, он, впрочем, довольно скоро обнаружил, что может ходить без посторонней помощи, лишь слегка приволакивая забинтованную, мучительно ноющую правую ногу. Восстанавливая в памяти ход боя, поручик понял, что происходившее помнит смутно. Только одно для него было совершенно ясно, и это одно доставляло Асанову страдания несравнимо большие, чем физическая боль, — третья рота N-ского пехотного полка, честно исполнив свой долг, осталась лежать в маньчжурской степи, обеспечив остаткам части прорыв на дорогу к Фын-Хуан-Чену.